Вы тоже пошли к дяде Винтеру, когда граммофон сломался?
Тогда вы видели ту очередь. Очередь длинною в улицу, где ещё слышались перешёптывания, где ещё свистел ветер, где шаги не тонули в бездне. Все уже говорили тихо. Змея из людей извивалась, но медленно и вяло, неохотно, как будто заклинатель змей отбросил флейту и просто ждал, когда липкая длинная тварь наконец успокоится и обмякнет.
А помните, как перестали летать цепеллины?
Раньше я их считал. Если за день наберётся чётное количество – следующий день будет удачным. Если нечетное – ждут плохие вести. Почти никогда не совпадало, но, когда в небе не появилось ни одного цепеллина, я понял – удачных дней станет меньше. Намного.
Папа лишился работы. Раньше он работал грузчиком в ангаре для цеппелинов. Теперь – всё чаще лежал на диване и брал в руки книгу. Именно брал, а не читал. Как-то я заметил, что в течение часа у него открыта одна и та же страница.
Потом правительственные войска окружили Соннер-Вилль, а вокруг города начала вырастать стена. Помните те дни? Когда жители ещё пытались говорить, но лишь открывали рты и напоминали рыб. Тысячи, а если быть точнее, двенадцать с чем-то тысяч рыб, которых выбросили на берег, отгородили стеной и заставили беззвучно глотать воздух. Бросили барахтаться в страхе от того, что тишина напомнила о смерти.
А потом произошло самое пугающее – соседский механический пёс Балт перестал скрипеть по ночам. Кажется, тогда я впервые по-настоящему выспался. И с тех пор больше не слышал звуков.
Наверное, вы пережили что-то подобное.
Но есть разница между нами. Мне было плевать. Почему?
Мы стояли в моей комнате. Жёлтые выцветшие обои казались яркими и напоминали о солнце. Пахло Наськиными волосами и ухой, которую варила на кухне мама. Я взял ладонь Наськи в свою и почувствовал тепло от тонких пальцев.
Я говорил:
– Я тебя люблю.
Она, конечно, ничего не слышала. Просто мотала головой.
Я складывал из больших и указательных пальцев сердце. Она приоткрывала губы. Я понимал, что она говорит:
– И я.
Для меня на тот момент ещё ничего не случилось. Мне не было страшно.
Всё произошло позже.
***
Вы спросите, зачем мы с Витькой пришли к этим ангарам? Зачем вообще приблизились к стене?
Нас привели сюда тени. Призраки. Очертания тех, кого мы любили.
Витька достал из рюкзака тетрадку и карандаш. Снял перчатку и трясущейся рукой начал выводить одну за другой угловатые и острые буквы:
«Лезем вверх, там я подсажу тебя».
Понятия не имею, как он себе это представляет.
Лестница казалась мне не очень-то устойчивой. Плюс – по такому морозу дерево становилось ломким. Скрип, хруст – кого я обманываю, всё произойдёт в абсолютной тишине – и мы летим вниз, дай бог, чтобы не головой вниз.
Витька нацепил обратно перчатку, отбросил в сторону рюкзак, покрутил шеей, разминаясь. Потом начал лезть вверх. Уже на середине пути он бросил на меня недоуменный взгляд. Мол, почему ещё не на лестнице?
Всё-таки я был слабее Витьки.
Во мне оставались сомнения. Они шуршали внутри, как отголоски звуков, которые когда-то слышал ежедневно, а теперь не смог бы повторить. Я вспомнил сейчас почему-то папу, который держит книгу, часами не листая страниц. Вспомнил маму, которая тоже начинала становится прозрачной. Вряд ли это связано с музыкой или звуками – скорее, с общим чувством отчаяния. Обидно, что так всё получилось.
Я вспомнил Наську: клетчатую юбку, скол на зубе, чехол от тромбона, запах ухи. Потом – прозрачные плечи, испуганный взгляд, силуэт, напоминающий скорее клубящуюся в воздухе тень, нежели человека.
И решился. Схватился за первую балку и двинулся вверх.
Надо попасть в ангар. Если не справлюсь – окончательно признаю себя трусом. Дедушка давным-давно говорил: «Если ты хоть раз согнулся в покорности перед страхом, судьба твоего позвоночника предрешена: ты согнёшься снова». Мне кажется, что он не врал.
А, к чёрту. Хорошо, что Витька рядом. Иначе бы точно струсил.
***
Наська исчезала так же медленно, как болезнь, пожиравшая город.
Сначала она горевала по Антоше Лорею, снимала со стен плакаты, которые тлели, покрывались чёрной коркой, копотью и ссыхались, как надкусанные яблоки ссыхаются от времени.
Потом она пришла в мастерскую к дядюшке Винтеру и пыталась помочь со сломанными граммофонами. Получалось выудить звуки только из самых новых проигрывателей, а остальные молчали, хотя всё внутри было по своим местам, вычищено и ухожено. Руки дядюшки Винтера дрожали, голос сбивался, и через два дня безуспешной возни он закрыл лавку, выпроводил Наську, поднялся в комнату и уснул. Сами знаете, что он таки и не проснулся.
Я пришёл к Наське домой в тот день. Она сидела на диване и пыталась рассмеяться. Я слышал лишь отдаленные звуки. Как ломающиеся на крыше льдинки. Наська держалась за живот, каталась по дивану, но я не слышал ничего, кроме этого тихого звона.
Тогда я впервые заметил, что она утратила цвет. Как будто кто-то подкрутил яркость. Кожа Наськи побледнела, глаза стали серыми, а в руки она не могла взять ничего тяжелее чашки – всё тут же рушилось на пол. Муравейчик оказался в мире, где нет любимого – работы. То есть музыки.
Я писал ей признания в любви на маленьких листочках, но не видел в ответ даже улыбки. Как-то она взяла один листок и написала аккуратным, плотным девчачьим почерком:
«Я тебя не слышу»
Подняла на меня умоляющий взгляд. Я указал пальцем на признание. Успокойся, хотел сказать я, всё будет хорошо, мы же рядом.
Она подписала рядом:
«Ты не понимаешь! Я тебя совсем не слышу!»
Я пожал плечами.
Наська схватила чехол с тромбоном и выкинула в окно. Не услышав звука падения, она заткнула уши ладонями и начала кричать. Я понял это по тому, как она покраснела. Как сжались её кулаки. Как напрягся её живот.
Мне почему-то вспомнилось, как мама однажды кричала на папу, плача:
– Ты меня совсем не слышишь, – она била маленьким кулачком по столу. – Не! Слышишь!
Папа пожимал плечами, и мама начинала плакать ещё сильнее.
Наверное, надо было отреагировать иначе.
Вы бы что сделали?
***
Витька добрался до самой верхней точки и ждал меня.
Ветер поднимался всё сильнее. Я старался как можно аккуратнее наступать на каждую следующую балку, чтобы не потерять равновесие. Сердце ухало, как испуганный филин, било в виски, отзывалось ритмичными вибрациями в затылке. Трус-трус-трус.
Когда я поднялся наверх, Витька стукнул ладонями по плечам. Забираться? На плечи? Это как?
Витька схватил меня за руку, и потянул наверх. Я в несколько перехватов оказался лицом к лицу с другом. Оттолкнулся от последней балки и наступил на Витькино плечо правой ногой. Потом подтянул левую. Вытянул руки. Я чувствовал, как Витька дрожит внизу. Ещё бы – я же не сорок килограмм вешу. А в дублёнке и валенках – и подавно.
Витька стоял на последней балке в полный рост. Я вытянулся, опираясь о Витьку и пытаясь дотянуться до края. И теперь точно понял – не получится. До края стены оставалось ещё сантиметров двадцать. Не прыгать же мне, отталкиваясь от Витькиных плеч.
Я сдался.
Я – трус. Я хотел слезть.
Но только не Витька. Он взял меня за правый валенок, поднял ногу и поставил себе на голову. Два раза хлопнул по голени. Мол, прыгай.
Мой позвоночник согнулся бы сегодня дважды, если бы не этот белобрысый отличник, который не боялся абсолютно никаких трудностей. Бывает же.
Я опёрся и прыгнул. Пальцы в грубых перчатках зацепились за край.
***
Наська исчезла, когда умерла тётушка Мэри. Кажется, тогда она окончательно поняла, что музыка ушла насовсем, что никто больше её не услышит, и она не услышит никого. И никогда. Совсем никогда.
Странное слово – «никогда». Мы так часто его произносим. Сгоряча или в порыве эмоций, или просто так, вскользь. Но, если «никогда» приходит к нам в жизнь по-настоящему, без шуток, без упрямства, молча заходя и обосновываясь на кухне, мы понимаем, какое же это страшное слово.
Ты никогда больше не услышишь звуков.
Ты никогда больше не будешь вместе с Наськой.
Всё, что нас не убивает, делает нас сильнее? Смешно, да. Что же вы тогда сидите по квартирам и не вслушиваетесь? Не слышите? Не хотите услышать?
Это случилось десять дней назад. Мы сидели вместе, на моей кухне. Папа читал всё ту же страницу книги, мама что-то готовила. Пахло картофелем.
Наська смотрела на меня и пыталась улыбаться. Я понял, что происходит непоправимое, когда увидел узор на стене за Наськиной головой. Она сдувалась, как воздушный шар, но из неё выходил не воздух, а звук. Даже, скорее – жизнь.
Наська стала тенью. Очертанием на фоне стены, силуэтом, нарисованным мелким штрихом. Она пропала, но я чувствовал её взгляд, видел, как пальцы, точнее то, что от них осталось, тянутся ко мне, тонут в волосах, чувствовал, как она пытается улыбнуться, но не получается, как хочет сказать, но я не слышу. Не слышу.